Когда ты сдохнешь (в том… сомненья нет)
твой труп (коль не сожгут) червям даст пищу
там, где коров пасёт старик Менет
(под Мира бренного простёртым пепелищем).
И если был ты парнем хоть куда
(иль худо-бедно просто свойским парнем),
не причинит особого вреда
червяк, проглоченный орлом высокопарным.
А то, и пользу (всё же корм есть корм) —
придаст ему лететь над Миром силы.
И в нарушенье предрешенных норм
парит орёл печально и красиво.
И (якобы случайно) с гордых крыл
роняет он в остатки почвы семя.
Что б Мир сгорел – хватило и искры
одной… Куда
сложнее со спасеньем.
* * *
Но вот из семени является трава.
Хватило бы орлам кружиться силы.
… Мелькнула с червем в клюве голова.
Выходит, сдох ты не напрасно и красиво?
Не дай мне, Господи, влюбиться в поэтессу
в очках, с iPod-ом и распущенной косой.
Не обожай её обширных интересов.
Я эгоист. Мне б наготы босой.
Не дай мне, Господи, на ней потом жениться
и бросить, а ведь брошу… Убегу
от диссертации её на сто страниц. Я
чувство к женщине тогда не сберегу.
Не дай мне, Господи, столкнуться с ней в Париже
однажды восемь – десять лет спустя,
и переспать, так… на ходу. Не говори же,
не отвечай… Ну, подари мне сей пустяк.
Убереги (от телеграммы об аборте,
о диссертации, о том, что я подлец.
Любимый). Надо же… Да… сам испортил.
Я сам испортил твой чертёж, Творец.
Ну, раз такое дело, дай мне помнить,
как я тогда украл её очки.
Ты мне присни под утро её комнату
и сжатые в бессилье кулачки.
Дай разглядеть, как щурясь близоруко
она глядит куда-то мне не вслед.
Поверь… не ревновал её к наукам
я… Только тушевался дико пред
серьёзностью, дотошностью, взросленьем
и старостью в невянущем лице.
Мой Боже, а ведь я поныне пленник.
Молю оставь, сними с меня прицел.
Ведь будь она чуть проще и земнее,
я сам бы каждый день писал стихи
(без диссертаций), в страхе каменея,
боясь прочесть ей вслух… Как мы глухи!
О, нет! Не сожалею и не каюсь.
Господь, зачем я вижу тот отель?
Подслеповатая, о мебель спотыкаясь,
она садится плача на постель.
Зачем потом, достав из чемодана
очки другие, блузку и iPod
всё пишет? Пишет… Если бы романы:
статьи в журналы… Я стираю пот.
Что Вы хотите сказать мне, маэстро Бетховен?
Именно мне, а не двум пролетевшим векам.
Слушая Вас, я пытаюсь отбросить плохое
и удержать на бумаге, что мне по рукам.
Слушаю вновь, и мне видится Ваша фигура:
патлы седые и в грифельной крошке рукав…
Вдарят литавры, как жезлами в Риме авгуры.
Птицы промчатся по небу. Полёт их лукав.
Что же нас ждёт, если мы потеряли так много,
если мы верим (а верим ли) странным богам.
Каждый как будто шагает по нужной дороге.
Птицы скажите зачем вы устроили гам?
Слушаю, силясь понять, в чём величие духа.
Поле становится морем, рассветом – закат.
Может, проблема сокрыта в отсутствии слуха?
Хочется верить: паденье – всего лишь каскад.
Музыка эта самим воплощеньем величия
делает мелкими стаи ошибок и дел.
Не поддаётся разгадке цепочка не птичья,
но ведь нельзя… допускать глухоты беспредел.
Вы победили недуг. Вы пример для потомков.
Слушая Вас и пытаясь бежать от тоски,
я осторожно ступаю на лёд чёрный ломкий
грифельной Вашей, спасительной вечной доски.
Он говорит ей: — Я тебя люблю.
И думает “Как… я тебя люблю!”
И эхо отзывается: — Люблю…
Из комнаты: — … Люблю. Люблю. Люблю.
Он думает “Ты у меня одна”.
Ему её улыбка не видна.
И ей его улыбка не видна.
И, как Пьеро, луна в ночи бледна.
Он улыбается и пристально молчит.
О многом очень пристально молчит.
И свет луны в глазах его горчит,
но горечи никто не различит.
А различит внезапно “…будь со мной!”
Услышит и повторит: — Будь со мной…
И в лунный свет шагнет как в свет дневной,
поверив в то, что звук шагов двойной.
Учитель сложил аккуратно тетрадки.
Ах, рыжий… Он пальцем потрогал макушку,
и, вынув из папки рисунок, украдкой
на клевер набрызгал чернильные мушки.
* * *
Он дрался со всеми, кто звал её уткой.
Он бил беспощадно наотмашь по лицам.
Но дети те драки держали за шутки,
различий не видя в “дразнить” и “глумиться”
Была она, в общем и целом, дурнушкой:
весьма полновата, ещё хромонога,
но мальчику с кличкою “этот в веснушках”
была она краше красоток от бога.
Учился он плохо. Хотел стать солдатом.
Она ему часто решала задачки,
а он, молча клевер жевал кисловатый,
снося все упреки от милой толстячки.
Их детство пришлось на эпоху свершений.
Им очень хотелось найти себя в жизни.
Пусть дети, но… жили они в предвкушении
поступков, свершаемых без укоризны.
Он звал её нежно и ласково “мушкой”.
Она его – рыжей несносной напастью.
Мальчишки кричали им в спины: “Подружки!”
Он дрался, влекомый не детскою страстью.
В тот день, как всегда, возвращаясь с занятий,
срезая сквозь бор, они вышли к опушке,
когда налетела гроза… и под платьем
открылись ему две большие веснушки.
А после случилось всё то, что случилось.
Он родинку носом ласкал ей под ушком.
Она улыбалась и вдруг отстранилась,
шепнув: “Я боюсь… Там за соснами мушка”
Рукой лишь махнул: “Ну, подумаешь. Будет.
Мошки испугалась…” – и прыгнул вдруг быстро.
Сердечко так бешено билось под грудью,
когда крик и треск оборвал громкий выстрел.
Он вышел с улыбкой: “Связал, кто поверит…
Шпиона!..” – и разом в траву повалился…
А годом позднее поднялся там клевер,
как розовой кровью у сосен пролился.
Качается небо у самых верхушек,
тех мачт, восстающих подобно солдатам.
Вот только не слышно там больше кукушки,
а ведь куковала подолгу когда-то.
* * *
Последний… чуть толстенький рыженький мальчик.
Откуда всё это он видит в рисунке?
Всё пишет. За окнами иволга плачет.
Учитель боится на стол бросить сумку.
Этой женщиной обещаны
мне любовь и благодать,
только в городе теперешнем
мне её не угадать.
Не почувствовать, не вычислить.
Чуть садня, мелькают дни.
Моих промахов количество
моим выдумкам сродни.
Обманула? Не доехала?
Заблудилась на пути?
Кабы блажь была с прорехами,
я её бы упустил…
Всё брожу, мечусь по городу.
Всё шепчу, что по плечу.
Не упёртый и не гордый я.
Просто знаю, что хочу.
Окно летело через снег.
За ним тянулись ветки трещин.
За ним дрожали веки женщины.
Я это видел не во сне.
Я слышал пение сквозь стон.
Там под побелкою бурана
бесились белые пираньи,
к окну стремясь со всех сторон,
сжирая время на пути…
Окно мерцало, но не гасло.
Та женщина… хранила масло,
и я не мог ей запретить
грустить и петь, стеля постель,
моргать и ждать, сжимая лампу…
Она… (не я) у края рампы…
Она… (не я) глядит в метель.